Бугаевский назвал не два а четыре популярных имени.
– Не веришь? Дело твое. Я, брат Сашка, петушиное слово знаю.
Выбрав по карточке наиболее сложные названия блюд, Бугаевский еще раз попробовал попросить у кельнерши «ну хоть одну такую малюсенькую баночку» и, получив отказ, стал нехотя глотать залитое пряным соусом мясо.
– А ведь мне, Сашка, – говорил он, – наплевать, что ты там с Ольгой. Ты, брат, равный. Я тебя, Сашка, хоть ты и дурак, а уважаю. А ты подумай – какой-то там Винклер! Инженеришка! Беспризорная сволочь. Хам! И кому изменить – мне, столбовому дворянину.
– А она от него, ты слышал, ушла? – изменившимся голосом добавил Бугаевский.
– Ушла? – удивился Локшин.
– Как сказать. Бросил он ее, старую дуру. И поделом, не лезь в другой раз. Не связывайся с мальчишками.
Буглай-Бугаевский, шипя и захлебываясь, начал рассказывать о Винклере, о якобы учиненных им растратах, о том, будто бы Винклер выкрал ученый диплом, что самая идея теплофикации украдена им у него – Леонида Викторовича Буглай-Бугаевского.
– Я ему еще покажу. – хвастал он, – я его на свежую воду выведу. Иван Николаич дурак. Дерьмо старое. А я его все-таки на кампанию раскачаю.
– А давно она, то-есть, они, – допытывался Локшин. запинаясь и выбирая слова. – уже не встречаются?
– Да она теперь первая ему глаза выцарапает. Ты знаешь, Сашка, какая она стерва! – захохотал Бугаевский и вдруг опавшим голосом продолжал – ты не понимаешь, как мне ее жалко! Нет… Я тебе по секрету скажу – безнадежно. Я ведь теперь у нее каждый день бываю.
– Послушай, Леонид, – внезапно вспомнил Локшин, – ты ведь второй муж Ольги?
– Пятнадцатый. – цинично захохотал Бугаевский, – а может быть, и двадцатый, я за этим не гонюсь. Эх, и дурак же ты, Сашка! Мы бы с тобой такое дело развернули… И охота тебе с бабами путаться. За границу бы поехали… Эх, пропадаю я тут ни за два с полтиной.
– А вы… То-есть ты, – спросил Локшин. – не знаешь, давно она с Винклером разошлась?
Бугаевский не расслышал.
– А ведь мне ее жалко. И до чего жалко. Ну, что ей может сделать какой-то Винклер. Ничего. А бабе всякие страхи мерещатся…
Отставив испещренную глиняными язвами тарелку, Бугаевский неожиданно заторопился:
– А мне пора. Прощай, Саша… Спешу…
Локшин вышел из столовой и остановился на площади в беспомощном раздумье. В нелепых ассоциациях перекликались назойливые репортеры с тревожной испуганной Ольгой, неуместные вопросы Клааса с полупьяной болтовней Бугаевского и почему-то вспомнилась Женя.
Задержавшись на минуту у двери Центральной гостиницы, Локшин спустился к площади Свердлова и пешком пошел на Зубовский бульвар.
– А я тоже сегодня к дочке пришел, – встретил его бывший тесть, – а ее дома нет. Ну, да я ничего, жду.
Встреча с сильно постаревшим Алексеем Ивановичем почему-то обрадовала Локшина.
– Объясни ты мне – говорил старик, – что это делается. Вот я к дочке пришел – хорошо. Ни дня на ночи теперь нет – тоже хорошо. Об этом и в откровении святого Иоанна сказано. Вот только как понимать – я к дочке, положим, к обеду пришел, а она мне: – Я, папаша, в четыре часа ночи обедаю. Насмешка!
– Ей так удобнее, Алексей Иваныч, она ведь служит…
– А мы не служили? Я тоже в фирме Высоцкого сыновей тридцать пять лет служил, меня каждый день по загривку били.
А приходит родной отец – я в доску разобьюсь, а чтобы обед был воврсмя.
Локшин выдвинул из стены складной стул, уселся и приготовился слушать бесконечные излияния тестя. В старческой болтовне и брюзжании Локшин улавливал явно доброжелательные ноты.
– По-новому живем, – продолжал Алексей Иванович, – ну что ж, ж по-новому жить можно. Я человек старый, я и прежде чуть свет на ногах, а теперь бессонница одолевает, так оно и приятнее. А только вот одно нехорошо – дочку не вижу. В роде как бы на разных концах живем. Я тут, а она где-то в Америке. Что ж это такое выходит?
– А Женя скоро придет? – спросил Локшин.
Старик рассердился.
– А разве я знаю. Да нет, пожалуй, ты ее здесь не дождешься. Она у Сибирякова теперь и днюет и ночует. Вот где она. А разве это порядок. По новому быту живет…
Алексей Иваныч подошел к буфету, открыл дверку и вытащил оттуда, видимо, приготовленную специально для него бутылку перцовки.
– А мы и без хозяина обойдемся. По новому быту, – сказал он, ставя на стол бутылку. – Ну-ка, по старой памяти, зятек. Давно я тебя не видел…
Локшин, чтобы не обижать старика, выпил две рюмки перцовки, выслушал длинную и бессвязную речь Алексея Иваныча, в которой последние времена и откровения апокалипсиса сочетались с явными намеками на мужей, уходящих от своих жен, на матерей, бросающих своих ребят в какие-то детские дома и ясли, на жен, которые неведомо где треплют юбки.
– Я тороплюсь, – сказал Локшин.
Спешить ему было некуда, и так же бесцельно, как только-что он пошел к Жене, он решил ехать к Ольге. Вспомнились почему-то только сейчас ее слова:
– Я рада, что удалось побыть с тобой наедине последний раз.
– Почему последний? – От непонятной тревоги он заторопился, расталкивая медлительных прохожих, пересек Зубовскую площадь, и вагон поезда подвесной дороги, подхватив его, выбросил у Малой Бронной.
Полутемный переулок, в котором освещенные верхним светом, черные внизу дома казались висящими в воздухе, был так же пуст и безлюден, как несколько лет назад. Локшин задержался, отыскивая знакомый дом, он забыл номер, да и дом этот трудно было узнать по его сильно изменившейся внешности.
У парадного толклась группа озабоченных людей, стояла черная, закрытая карета. На лестнице его обогнал запыхавшийся милиционер. С каждой ступенькой сердце ускоряло свой бег и замирало в томительном беспокойстве.
Дверь в квартиру Ольги была настежь раскрыта. Милиционер остановил Локшина и сухим, равнодушным, словно усталым, но от того еще более повелительным голосом сказал:
– Вы куда, гражданин?
Локшин остановился.
– В чем дело? Я к Ольге Эдуардовне Редлих…
– Родственник? – сухо спросил милиционер, – тогда можно.
Через раскрытую дверь Ольгиной комнаты Локшин увидел опавшее, как-будто только-что окунувшееся в воду старое лицо Буглай-Бугаевского, письменный стол, на столе флакон одеколона и небрежно разорванный пакет гигроскопической ваты. От Буглай-Бугаевского пахнуло запахом карболки и спирта. Локшин сделал два шага вперед, не замечая ни Бугаевского, ни маленького черного доктора, копошившегося над чем-то тоже маленьким и черным у турецкого дивана, и, остановившись, увидел белое пятно лица и перекошенные страданием губы Ольги.
– Сегодня… В шесть… – почти не шевеля губами, прошептал Бугаевский. – Морфий.
Маленький черный доктор вылез, как показалось Локшину, из маленького шкафчика, в котором хранились любимые Ольгой елизаветинские чашки, и маленьким черным голосом сказал:
– Все равно бесполезно. Карету можно отправить обратно.
Выйдя на улицу, Локшин встретил Клааса. За ним медленно поднимались по лестнице люди в военной форме.
– Она отравилась, зачем-то сказал Локшин.
– Я вызывал ее на завтра, – так же коротко ответил Клаас и крикнул куда-то вниз: – Пропустить.
Локшин побрел по Тверскому бульвару.
Пылающий транспарант над домом Драматурга и Композитора передавал ночной выпуск «Голоса Рабочего».
– Новое вредительство в комитете по диефикации. Теплофикационная станция инженера Винклера под угрозой взрыва. Инженер Винклер и рабочие станции разоблачили вредительство и предотвратили взрыв.
– Неужели опять Ольга?
Локшин припомнил странные вопросы следователя, его равнодушие, вспомнил, что следователь все время возвращался к Винклеру и к теплофикационной станции. Значит не он, Локшин, выдал Ольгу, а Винклер. И отсюда ее тревога.
Он вспомнил хищные, самоуверенные черты Винклера, его дерзкий взгляд.
– Этому не подсунут для подписи какую-то там бумажку. Этого не напугают фельетоны Буглай-Бугаевского. Его не увезешь на дачу. Он не будет терпеть рядом с собой Лопухина и целую свору вредителей. Он не будет размышлять, выдать или не выдать следователю женщину, которую он, может, быть, любил…